Кого Вы считаете своим учителем?
Я решил заниматься архитектурой только в 10 классе, по подсказке моей мамы, которую, хотя она была врачом, всегда тянуло к искусству. После года занятий в изостудии я поступил в Одесский инженерно-строительный институт, откуда после 3 лет учебы перешел в МАрхИ. Я тогда неглубоко знал профессию – и когда стал рыться в библиотеке архитектурного института, для меня оказался поразительным открытием Константин Мельников. Это было свежее впечатление, а его проекты очень энергичны, я думаю, что он «зарядил» мою молодую душу. В то время еще не было монографии о Мельникове и сам он был еще жив. Я ходил вокруг его дома и даже подумывал о том, чтобы познакомиться, но так и постеснялся. Дом Мельникова на меня произвел совершенно грандиозное впечатление. Загадочная башня.
Для себя я давно определил ответ на вопрос, почему Мельников очень русский архитектор. У него есть два начала, первое – сногсшибательное нерациональное движение души: а не сделать ли, чтобы все крутилось, или куда-то уехало в сторону. Идея, сделанная так, чтобы все ахнули и упали. Такая вот русская широта и бесшабашность. А вслед за этим идет смекалка, кулибинщина, изобретательство – то есть на смену нерациональному движению души приходит очень рациональное придумывание решений.
А Ваша форма каким образом возникает?
Наверное, интуитивно. Важно, чтобы было не примитивно и не скучно.
Был период, когда мы говорили: проект это много красивых линий. Потом говорили: проект – это красивая линия. Потом стали говорить – красивой линии хватит на несколько проектов.
Выходит, Вы начинаете с рисунка?
Так сложилось, что голова работает только с рукой. Иногда решения приходят между сном и явью, перед тем, как проснуться. Потом берешь в руку карандаш – все рассыпается. И вдруг получается что-то совершенно другое. Только рука с головой. Это такой совместный инструмент. В какой-то момент я понял, что компьютер не освоить и бросил эти попытки. Успокоился, когда узнал, что Хазанов тоже не умеет. И понял, что без компьютера даже быстрее. У меня сейчас задача – продуцировать идеи. Раскачивать молодежь.
Был очень длительный период, почти десятилетие, когда все работали в конторах, нужно было растить маленьких детей – много было так называемой халтуры, и я очень долго переживал что погружусь в это, погибну и ничего творческого не создам. Но видимо это был период накопления. Потом, узнав, что Райт после 60-ти до 90 лет начал создавать свои самые известные работы, я внутренне успокоился и решил, что все впереди. А успокоившись, как раз и начинаешь придумывать какие-то интересные вещи. Хотя сомнения постоянные, отчаяние постоянное, видимо, как знак творческой профессии
Хотя я бы сказал, что самое сложное в профессии – внутренняя свобода. Тогда решения кажутся легкими и в них не видно ни пота ни крови. Она очень много дает. Дает возможность каждый раз вставать на новую ступеньку, а это наверное самое ценное. Можно сказать, что мы всю жизнь продвигаемся к состоянию внутренней свободы и только по ее достижении начинается нормальное проектирование. Может быть, если в каких-то наших проектах что-то есть, то это были такие моменты, когда мы вдруг внутренне раскрепощались.
А что сковывает – заказчики, контекст, согласования?
Мы сами как правило себя сковываем. Очень удобно на что-нибудь ссылаться – мол, заказчики, технологии... Я понял, что винить надо только себя. Даже если тебя зарубили – значит, не защитил. Хотя бывает так, что если заказчик навязывает свое решение – надо это принять, переварить и оседлать ситуацию. Я, кстати сказать, собираю все материалы, всю информацию которая имеет отношение к проекту, даже почеркушки заказчиков и все то, что кто-то делал до нас – потому что это все переваривается.
Получается, что внешние факторы для Вас даже полезны?
После института я попал в экспериментальный сектор Мосжилниипроекта, который возглавлял Евгений Борисович Пхор. Там, сделав несколько проектов реконструкции, поварившись в старом городе, мы научились сложности, многообразию, неоднозначности – в противовес главенствовавшему в то время ортодоксальному модернизму, который тогда казался до невозможности сухим и выхолощенным. Таким образом я получил воспитание на реконструкции.
Для меня увидеть то, что было, а затем перемолоть это и сделать что-то новое – это идеальное направление для работы. Очень важен первоначальный импульс со стороны – заказчика, участка или даже идеи кого-то из сотрудников, которую я по-своему перевариваю. Необязательно, чтобы моя идея была первой. Я к этому спокойно отношусь.
Ваши реконструкции и постройки в историческом центре не скрываются в контексте, они очень заметны. Это принцип?
Это совершенно сознательный принцип. Мы сразу себе сказали, что старое должно быть старое, а новое должно быть новое. Но новое должно быть такое, чтобы оно было достойно старого. Оно должно нормально существовать, не подстраиваясь. Хотя раньше в силу небольших объемов работ старое и новое перемешивалось внутри одного дома, новое нагромождалось на старое, заползало, прислонялось к старому. Сейчас, так как проекты стали крупнее, мы можем себе позволить, например, сделать стилизованную надстройку над старым домом – как это делали до и после войны. А рядом, или в глубине комплекса построить что-то совершенно новое. Контраст переместился – он теперь не внутри одного дома, а между двумя зданиями.
В начале 1980-х Вы участвовали в конкурсе на арку Дефанса. Что это вам дало?
Это был азарт и своеобразная отдушина в то время, первая возможность вообще участвовать в международном конкурсе. С этим связана небольшая детективная история: чтобы получить программу конкурса, мы встретились возле памятника Чайковскому с атташе французского посольства. Через полчаса в мастерскую пришли какие-то люди переодетые пожарниками, якобы проверять безопасность и просмотрели все бумаги.
Для участия нужен был серьезный дипломированный архитектор и руководителем стал профессор Гользамдт, а в авторский коллектив вошло человек 10 молодых – и Хазанов, и Скуратов, и Михаил Кокошкин, все делали один проект. Поэтому в нем очень много тем. Проект никуда не попал, вошел в отборочную категорию. Самое удивительное, что когда мы недавно его достали из архива, оказалось, что он до сих пор интересен, нестыдно его показать.
Потом по инерции участвовали в Опере Бастилии. Там Скуратов придумал интересную вещь – переиграл типологическую схему, предложил хорошую идею, правда, потом ее дружно угробили «чумовой» архитектурой.
Тогда вы почувствовали себя в мировом контексте?
Нет, тогда еще не почувствовали.
А что сейчас Вам кажется интересным в мировом контексте?
Самое интересное то, что сейчас интересно у нас. Это просто подарок судьбы. Все, кто остался в профессии, вознаграждены тем, что у здесь сейчас интересно. Причем вначале у нас был иностранный эшелон второго калибра, теперь уже первого. Потом были эскизы только для имени, теперь уже все всерьез, здесь работает Фостер. Это наверное самое интересное.
То есть присутствие звезд Вы оцениваете как позитив, а не как конкуренцию?
Я даже где-то попал под конкуренцию и что-то даже улетело у меня из-за этой конкуренции. Я ее почувствовал на своей шкуре. Поэтому отношусь как к явлению природы, как к стихии. Должна была зима наступить, но вдруг снег пошел неожиданно. Ну что ж.
А как Вы относитесь к криволинейной архитектуре?
Самое опасное – допускать, чтобы прием стал самодовлеющим. Криволинейные формы были реакцией на скучные прямоугольные, потом от кривых очень быстро устали, и я как-то дистанцировался от них, особенно когда их стало очень много, в том числе в Москве. Сейчас я работаю скорее с диагональными сетками, какими-то природными элементами. Хотя это каждый раз предполагает столкновение с технологией, как например в проекте театра в Калининграде – там есть технологически сложные решения, которые, если нас отстранят от реализации проекта (а это уже происходит) не могут быть хорошо реализованы. Без авторов может кончиться тем, что всем станет стыдно…
Помимо театра, у Вас есть дом с медийным экраном и дом над железной дорогой. Вы стремитесь к современным технологичным решениям?
Безусловно. Не получается, конечно, так, чтобы каждый проект нес инновационный элемент, но мы к этому стремимся. Это иногда помогает в продвижении проекта и в общении с заказчиком. Инновационный пафос сейчас все больше любят.
Не страшно дом над железной дорогой строить?
Как-то совершенно не страшно. Может, потому что мы видели уже такие дома. Мы ездили специально в Бельгию, там посмотрели специально большие такие комплексы, консультанты на этот счет есть.
Вы говорите что не должен довлеть пластический прием, а что тогда довлеет?
В разных проектах все разное. Мы теперь расширяем свою палитру и стремимся для каждого проекта, особенно коммерческого, придумать логотип, название, образ – для того, чтобы это помогло и вытянуло архитектуру. Сейчас на МИПИМ выставлялся проект, который мы назвали жемчужиной. Это поселок, огражденный по периметру волнообразным домом длиной в километр. Внутри коттеджи, общественный центр, озеро. Ресторан на воде, под полупрозрачным как пергола куполом из перламутровых треугольников. Настоящая жемчужина в настоящей раковине. Под этим названием она сейчас и идет, «жемчужина на Ильинке». Нас подтолкнуло то, что это должен был быть конкурс между нами и Захой Хадид. Мы так испугались, так старались – потом Хадид по каким-то причинам не участвовала. Но это нас простимулировало. Если получится, будет событие.
Ваша архитектура скульптурна, это прослеживается у Вас с самого начала. Скульптурность – ваша тема?
Наверное. Раньше это было менее осознано, сейчас более осознано. Есть ряд проектов, когда форма жесткая, ровная, и все равно она немножко скульптурится.
С другой стороны, Ваша архитектура – каркасная. Вероятно, из-за этого и появилось слово «деконструктивизм»…
У каркасности есть две грани. Первая – это прочитывающийся каркас. По опыту и повзрослев я понимаю, что это очень южный прием. Только на юге можно поставить каркас и потом его заполнять. А в моих ранних проектах такие элементы были имитацией. Наружную колонну на самом деле несла внутренняя, но создавалось впечатление, что конструкция вырывается наружу. Это эффектный прием, он сейчас применяется в Москве – оторванные и парящие карнизы, перголы – все это южные приемы.
Гораздо тяжелее сделать свой, северный прием. Такую «укутанную» архитектуру, внутренности которой не вырываются наружу. Это то, что связано с какими-то коконами, картошками. Это ближе к нам, потому что наши прямые прототипы это северные избы, где жилье и производство – все собрано в одной постройке. Там все спокойно и ближе к природным линиям, накрыто и объединено. Создавать архитектуру без эффектных выбросов колонн, конструкций, без обнажения каркаса – намного тяжелее. Но это то, что для нас характерно и могло бы обозначить нашу архитектуру, как непохожую на другую. Я наверное еще ни одного такого дома не сделал, но я понимаю, что если идти, то в этом направлении.
А вторая каркасность – это внутренняя самодисциплина. Планы, регулярность. Когда есть некая регулярная сетка, структурное построение плана. Отсутствие такой каркасности мне кажется небрежностью. Все хорошие архитектурные вещи структурированы, внутренне модулированы, спропорционированы.
Последний вопрос – мечта архитектора. Что бы Вы хотели построить?
Когда-то когда мы в 2000 году начали проектировать намывной остров, тогда еще в Эмиратах его не было – была мечта его построить. Году в 1998 мы придумали парус на Калининском проспекте. Появился парус в Дубаи, мечта исчезла. Когда мы проектировали остров Югра под Туапсе, мечтали сделать намывную территорию. Даже казалось, что как Господь сотворяешь кусочек реальности, а потом когда не получилось, пошли другие проекты, мечта исчезла. Получается, она все время переменчива, ускользающая мечта. Наверное, мечта – достигнуть внутренней свободы. А что при этом построить – уже не так важно.