К сожалению, для интеллектуальной сенсации необходим проводящий интеллектуальный слой, а его теперь мало. В отсутствие этого слоя куда больше внимания привлекают безапелляционные оценки Хмельницкого, для которого любое произведение сталинской архитектуры – это не профессиональная работа, а гнусное охорашивание кокетливого палача. У нас так не принято. У нас принято обсуждать композицию, ордерное решение, реже – функцию, все это – отчасти вне исторического контекста. Из-за этого Хмельницкий вызывает ужасное раздражение и желание вообще объявить его книги бессмысленным злобствованием.
Я вовсе не согласен с Хмельницким в этих оценках. Я считаю, что он в принципе не видит постройки сталинского времени как произведения, и это действительно несколько обедняет его книги. Мне кажется, что ненависть к Сталину заслоняет от него здания – книги эти написаны так, как если бы анализ античной архитектуры определялся бы отношением к римским императорам, понятым по «Жизнеописаниям двенадцати цезарей» Светония. Хмельницкий готов даже за Шпеером признать некую свободу творчества и стремление к собственно профессиональным ценностям, а бедным Жолтовскому, Щусеву, Фомину он в этом отказывает, находя у них вымученные ужимки растленных рабов. Подчеркну, впрочем, что сам он категорически не согласен с такой оценкой своей позиции и считает свои тексты единственным существующим на русском языке профессиональным архитектурным анализом, – мы долго и бесплодно дискутировали на эту тему в интернете. Так что и тут возможны разные точки зрения. Почему я, несмотря на неприятие этой позиции, считаю книги этапными и даже блестящими? Дело вот в чем.
Наше архитектуроведение – область, интеллектуально не слишком богатая. Книга Паперного здесь высится как останкинская башня среди болота. По сути, единственный тип анализа, который у нас принят – это позитивистское изложение фактов с сильным привкусом панегирика. Все факты, которые панегирику противоречат, не излагаются. Эта провинциальность архитектуроведения особенно заметна рядом с другими областями.
На самом деле, в отношении сталинской культуры возможны следующие позиции. Во-первых, внешне объективистская советская, охарактеризованная выше, – так написан любой учебник советской литературы, так написаны все книги про сталинских архитекторов и все истории сталинской архитектуры. Во-вторых, страстно антисоветская, в рамках которой все, созданное в советское время, заражено чумой. В-третьих, отстраненно-структуралистская, когда весь материал рассматривается как репрезентация мифа. В-четвертых, агиографически антисоветская, в которой те или иные деятели культуры рассматриваются как героически противостоящие советской власти трагические жертвы истории.
Самое забавное, что каждая из них, сформировавшись в той или иной области знания, как бы и закрепила за ней соответствующую общекультурную оценку. Скажем, сталинское кино рассматривается прежде всего как репрезентация сталинского мифа. Исследования, анализирующие партийные директивы по этой тематике, доносы одних режиссеров, сценаристов и актеров на других, изучение деятельности партийных органов по соблюдению процентной нормы евреев в кинематографе – все это, насколько мне известно, глубоко не принято, даже оскорбительно. С другой стороны, и серьезный анализ творческих идей отдельных авторов (за исключением Сергея Эйзенштейна) здесь кажется неуместным, это индустрия мифа, а не личное творчество.
Чуть в сторону – сталинский театр – те же, в принципе, люди и те же проблемы. Однако здесь принята агиографическая антисоветская позиция, и в основном вы прочитаете про то, как страдали от Сталина Михоэлс, Мейерхольд, Станиславский и Таиров, и какие творческие глубины в этом страдании открывались. Сталинская литература в этом смысле вообще изумительна – тут просто царствует ленинская теория двух культур. Половина этой литературы рассматривается как история подонков – напомню прекрасную книгу Григория Файнберга «Уголовная история советской литературы», а половина – как история великих поэтом и писателей (Ахматова, Мандельштам, Цветаева, Пастернак, Зощенко, Бабель, Булгаков и т.д.) – так, будто две эти группы людей никогда не встречались, не печатались в одних журналах и не ходили к одним и тем же редакторам.
Причем от степени близости к вождю, от степени вовлеченности в советскую идеологию это зависит не так сильно, как кажется на первый взгляд. Скажем, музыка. Прокофьев и Шостакович – это не периферия сталинской музыки, а самая ее сердцевина, но тут царствует агиографический жанр, и последняя книга Соломона Волкова о Шостаковиче – тому яркое свидетельство. Диалог композитора Шостаковича со Сталиным – это, по Волкову, одно из величайших культурных событий ХХ века, один из апофеозов вечной драмы столкновения художника и царя. Не столь возвышенно, но в той же понятийной модели принято рассматривать диалог Пастернака со Сталиным, Мандельштама со Сталиным, Ахматовой со Сталиным (Яков Гордин) или Эйзенштейна со Сталиным (Вяч. Вс. Иванов). Но если кому-нибудь придет в голову проанализировать в тех же терминах диалог Константина Симонова со Сталиным или Григория Александрова со Сталиным, то сразу станет ясно, что тот, кому это могло прийти в голову – гнусный мерзавец, оправдывающий лагеря.
Не слишком это зависит и от художественного качества. Константин Федин при жизни считался одним из эталонов русской прозы, и, надо сказать, его стиль – действительно достижение, но это же ни в какие ворота не лезет – так прямо об этом и заявлять. С другой стороны, Валентин Катаев в своем личном поведении был, по-видимому, персонажем ничуть не лучше Федина, однако же не кто-нибудь, а сам Василий Аксенов всерьез разбирает его стиль, как будто никакого личного поведения не было. Искусствоведа, начавшего всерьез разбирать преломление традиций академизма и импрессионизма у художника Алексея Грицая, мало кто поймет. С другой стороны, аналогичный анализ творчества Ильи Машкова – единственно уместный способ писания об этом художнике, хотя его работы 30-х гг. демонстрируют сознание прямо-таки монструозное, и Грицай рядом с ним смотрится как серый обыватель рядом с людоедом.
Фигур двойственных у нас раз два и обчелся. Как бы ни славил Маяковский палачей, он все равно гений. Какие бы стихи ни писал Николай Тихонов – он все равно бездарный чиновник, вызывающий чувство брезгливости. Алексей Толстой и Михаил Шолохов написали произведения, без которых невозможна история русского романа. Это немного смущает, но в целом понятно, что они уголовники, и всерьез о них можно говорить только в том смысле, что «Тихий Дон» Шолохов украл у малоизвестного поручика Федора Крюкова. «Доктор Живаго» в плане собственно романного построения демонстрирует редкостную, прямо детскую беспомощность – но это, несомненно, главный русский роман ХХ века.
Перед нами – только вопрос традиции, устоявшихся в той или иной сфере репутаций, и я перечисляю все это только для того, чтобы стало понятно, насколько это условно. Но попытки их менять и рассматривать то или иное явление сталинской культуры под другим ракурсом – всегда скандал. Напомню свежие: легкая коррекция образа Пастернака в смысле его отношений с советской властью в недавней биографии Дмитрия Быкова (книге замечательной) и глубоко отвратительная книга Тамары Катаевой «Анти-Ахматова». В обеих книгах (при всем их различии) производится всего лишь сдвиг – человек из одной, принятой по отношению к нему парадигмы рассмотрения, переведен в соседнюю. Вопрос о дачах Симонова, несомненно, является одним из решающих для понимания его лирики, вопрос о даче Пастернака, полученной ведь тоже не от узников ГУЛАГа, поднимать глубоко бестактно. Стадии алкоголизма Фадеева, распад личности, динамика запоев, ночевки в мокрых штанах под забором в Переделкине – предмет вполне респектабельных литературоведческих размышлений, – без этого судьба романа «Тяжелая индустрия», разумеется, неясна. Катаева, позволившая себе написать о проблемах женской физиологии у пятидесятилетней Ахматовой, заслуживает только матерных характеристик.
По сути, то, что сделал Хмельницкий – это всего лишь перевод сталинских архитекторов из одной категории – скажем, близкой к композиторам, в другую, скажем, близкую к художникам соцреализма. Естественно, тут возникает скандальный эффект, и автор на него рассчитывал. Но я все время хочу подчеркнуть условность этих категорий. В конце концов, это личное дело автора, с кем ему интереснее вступать в диалог – великими художниками или мелкими подонками. Хмельницкий выбрал вторых. Но он сделал это совершенно открыто, вполне публицистически, так что если вы этой позиции не разделяете, ее очень легко отсечь.
Зато можно оценить то, как много видно из этой позиции. В советском архитектуроведении нет более глубокого анализа конкурса на Дворец Советов, чем в книге Хмельницкого, хотя, казалось бы, кто про это не писал! Он впервые внятно проанализировал истоки и динамику принятия постановления об излишествах в архитектуре. Его анализ позиции Весниных в 1930-е годы – это вообще открытие, ну или скорее открытие того, о чем не было принято говорить. Но уж во всяком случае, роль Альберта Кана в контексте истории советской архитектуры им открыта впервые. Нет ни одной книги, в которой сколько-нибудь внятно рассматривалась бы проблема интеллектуальной атмосферы в послевоенной архитектуре – Хмельницкий не закрыл тему, но он ее открыл, и это уже прорыв. Я не знаю более жесткого, глухого к любым возражением архитектуроведа, чем Дмитрий Хмельницкий, и опыт моего личного с ним общения поразительно непродуктивен. Тем не менее я готов петь ему здесь дифирамбы еще на три абзаца – его книга, на самом деле, попросту открывает сталинскую архитектуру как государственный процесс, вводит в эту проблематику фигуру заказчика, которая раньше там отсутствовала. Да, в этом введении я вижу перекос, Хмельницкий попросту считает Сталина не заказчиком, а единственным субъектом, архитектором сталинской архитектуры, что – явное упрощение. Но, согласитесь, история сталинской архитектуры, в которой такого заказчика, как товарищ Сталин, не было вовсе, а были только Жолтовский, Щусев и капители – это даже не перекос, это детский лепет. И Хмельницкий этот лепет прекратил.
Я даже готов приветствовать саму ситуацию сдвига из одной парадигмы рассмотрения в другую, поскольку при всей скандальности это означает: двигать-то можно. Куда – дело вкуса. Я лично предпочел бы рассмотреть сталинских архитекторов скорее в парадигме, близкой антисоветской агиографии поэтов и писателей. Мне кажется, что идеи власти, заказчика никогда не совпадают с идеями архитектора, тут всегда можно обнаружить зазор, надо только задаться вопросом о том, где и как его искать. Я лично их вижу во множестве. Но эта тема уже не имеет прямого отношения к книге Хмельницкого.