Город-музей возникает, когда «в утопию перестают верить, а от традиции открещиваются»: фрагмент из книги «Город-коллаж» – хрестоматийного труда Колина Роу и Фреда Кеттера, изданного на русском языке издательством Strelka Press.
В качестве конкретной иллюстрации проблемы (не так уж сильно отличающейся от нынешней) – которая возникает, когда в утопию перестают верить, а от традиции открещиваются, – приведем проект превращения Парижа в некий род музея, который вынашивал Наполеон. Город, до некоторой степени, должен был стать чем-то вроде обитаемой выставки, собранием постоянных напоминаний, призванных поучать не только местных жителей, но и приезжих; и сутью наставлений, как нетрудно догадаться, должна была стать своеобразная историческая панорама не только величия и преемственности французской нации, но и соизмеримого (пусть и не столь значительного) вклада со стороны покоренной Европы.
Да, эта идея вызывает инстинктивное отторжение; но если на сегодняшний день она и не должна возбуждать особого энтузиазма (сразу вспоминаются Альберт Шпеер и его печально известный покровитель), нельзя не увидеть в этой идее Наполеона фантазию великого освободителя, зачатки программы того, что для своего времени было поистине радикальным жестом. Ведь это было, наверное, одно из первых проявлений темы, которая впоследствии будет звучать рефреном на протяжении всего XIX века, и совсем не обязательно в репрессивной форме, – темы города как музея.
Возможно, город как музей, город как гармоничное созвучие культуры и просветительства, город как щедрый источник разноплановой, но тщательно отобранной информации был в наиболее полной мере реализован в Мюнхене Людвига I и Лео фон Кленце, в бидермайеровском Мюнхене, сознательно наполненном отсылками к Флоренции, Средневековью, Византии, Древнему Риму и Греции, со зданиями как две капли воды похожими на иллюстрации к «Précis des Leçons» Жана-Николя-Луи Дюрана. Но если идея такого города, достигшая наибольшей популярности в 1830-х годах, определенно была заложена уже в культурной политике начала XIX века, ее значимость так и осталась неоцененной.
Мы находим свидетельства о ней в Мюнхене фон Кленце, обнаруживаем ее следы в Потсдаме и Берлине Шинкеля, может быть даже в провинции – в пьемонтском городке Новара (в округе подобных ему может оказаться несколько), и, когда затем включаем в этот список более ранние образцы лучшего французского качества (библиотеку Святой Женевьевы и пр.), наблюдаем, как постепенно наполеоновская мечта начинает приобретать реальные очертания. Помпезный до невозможности город-музей отличается от города неоклассицизма многообразием форм и в своем наиболее чистом виде доживает почти до 1860 года. Париж барона Османа и Вена после строительства Рингштрассе уже портят картину. Ибо к тому времени, и особенно в Париже, идеальная композиция из независимых частей снова заменяется гораздо более «тотальным» представлением об абсолютной целостности.
Но если попытаться идентифицировать город-музей, город, состоящий из отчетливо обособленных объектов/эпизодов, что можно о нем сказать? Что, будучи посредником между остатками классической благопристойности и нарождающимся оптимизмом стремления к свободе, он представляет собой промежуточную стратегию? Что, несмотря на то что его просветительская миссия является первостепенной, он обращается к «культуре», а не к технике? Что он до сих пор соединяет в себе работы Брунеллески и Хрустальный дворец? Что и Гегель, и принц Альберт, и Огюст Конт приложили руку к его созданию?
Лео фон Кленце. «Пропилеи на площади Кенигсплац в Мюнхене». 1848. Полотно изображает его собственную постройку, реализованную в 1854-1862.
Все эти вопросы – следствие неопределенного и эклектичного представления о городе-музее (первоначальном наброске города правящей буржуазии); и, наверное, ответ на каждый из них будет утвердительным. Ибо, несмотря на все наши оговорки (о том, что такой город не более чем танец на костях, что это всего лишь собрание исторических и открыточных достопримечательностей), трудно не признать его дружелюбия и гостеприимства. Открытый и в какой-то степени критический, восприимчивый – по крайней мере, в теории – к самым разным стимулам, не враждебный ни к утопии, ни к традиции, хотя и вовсе не объективный, город-музей не демонстрирует никаких признаков одержимой веры в ценность того или иного универсального принципа. Не имеющий ограничений, подразумевающий поощрение, а не исключение многообразия, он окружает себя минимальными возможными для своего времени таможенными барьерами, эмбарго, ограничениями на торговлю; а значит, сегодня идея города-музея, несмотря на множество обоснованных возражений, не так уж плоха, как казалось вначале. Ибо если современный город, каким бы открытым он себя ни провозглашал, демонстрирует досадное отсутствие толерантности к чуждому ему влиянию извне (открытое пространство и закрытое сознание), если его основная позиция была и остается протекционистской и ограничительной (строго контролируемое приумножение одного и того же) и если это привело к внутреннему экономическому кризису (обеднению смысла и упадку изобретательности), то презумпции политического курса, который прежде не вызывал сомнений, уже не могут обеспечить сколько-нибудь надежного основания для исключений.
Это вовсе не значит, что наполеоновский город-музей предлагает модель быстрого решения всех мировых проблем; а лишь говорит о том, что этот город XIX века, город исполнения желаний – это собрание сувениров из Греции и Италии, фрагментов Северной Европы, спорадических вспышек технического энтузиазма и, может быть, легких заигрываний с тем, что осталось от сарацинского наследия Сицилии, – хоть он и кажется нам пыльной кладовкой со старой рухлядью, можно рассматривать как предвосхищение и воспроизведение в миниатюре вопросов, подозрительно напоминающих вопросы, поднимаемые нами: утрата веры в абсолют, случайные и «свободные» увлечения, неизбежное множество исторических отсылок и все остальное. Его можно рассматривать как предвосхищение и приблизительный ответ; ибо город-музей, так же как и просто музей, – это понятие, возникшее в культуре Просвещения, в произошедшем в конце XVIII века информационном взрыве; и если сегодня и зона, и сила поражения этого взрыва только увеличились, то нельзя сказать, что попытки ХХ века справиться с его последствиями были более успешными, чем то, что делалось сто и более лет назад.
В Берлине Маркс-Энгельс-плац, в Чикаго шоссе Эйзенхауэра, в Париже проспект генерала Леклерка, в пригороде Лондона Университет Брунеля – все указывает на кричащее и непреодолимое стремление увековечить память; но если все эти места – обращаясь к коллективным воспоминаниям – являются разновидностями наполеоновского музея, то на более глубоком уровне можно обнаружить собственную рабочую коллекцию воспоминаний архитектора – остров Миконос, мыс Канаверал, Лос-Анджелес, Ле Корбюзье, токийский кабинет, конструктивистская комната и непременно Западно-Африканская галерея (наконец, открытая для нас Музеем «естественной» истории); по-своему это тоже антология мемориальных жестов.
Трудно сказать, что из этого – чрезмерное публичное поклонение или частная архитектурная фантазия – более репрессивно или, наоборот, более репрезентативно. Но если эти тенденции представляют извечную проблему, в пространстве и времени, поиска идеала узаконенной нейтральности, то как раз эта проблема нас и беспокоит; проблема нейтральности – этого главного классического идеала, который давно уже лишился классического содержания, – и неизбежного проникновения в нее многообразия, неконтролируемых и приумножающихся случайностей в пространстве и времени, в предпочтениях и традиции. Город как нейтральное и законченное высказывание и город как спонтанная репрезентация культурного релятивизма; мы попытались идентифицировать главных представителей обеих этих в общем-то взаимоисключающих моделей; и в попытке наполнить город, рожденный в воображении Наполеона, содержанием представили схематичный набросок того, что кажется нам попыткой XIX века уладить похожую, хотя и не до такой степени усугубившуюся ситуацию. Как общественный институт музей возник в результате крушения классических представлений о тотальности и в связи с великой культурной революцией, наиболее драматично обозначенной политическими событиями 1789 года. Целью его появления было сохранение и демонстрация множественных материальных проявлений, отражающих множественность умонастроений – каждое из которых считается в той или иной степени ценным; и если его очевидные функции и цели были либеральными, если понятие музея, следовательно, подразумевало наличие какой-никакой этической программы, трудноопределимой, но присущей этой институции (снова освобождение общества через самопознание?), если, повторимся, музей был ретранслятором, то именно в понятиях музея можно сформулировать возможное решение более серьезных проблем современного города.
Допустим, что положение музея, эту культурную проблему, разрешить не так уж просто; предположим также, что его явное присутствие перенести легче, чем его скрытое влияние; и, разумеется, признаем тот факт, что само понятие «город-музей» уже оскорбляет слух современного человека. Может быть город как постамент для демонстрации выставки будет более приемлемым; но какое бы обозначение мы ни выбрали, в конечном счете все упирается в проблему баланса между музеем-постаментом и демонстрируемыми экспонатами; и в связи с этим при работе над выставочным пространством города первым делом возникает ключевой вопрос: что важнее? Постамент ли доминирует над экспонатами или экспонаты затмевают постамент?
Это вопрос леви-стросcовского шаткого равновесия «между структурой и событием, необходимостью и случайностью, внутренним и внешним», равновесия, «находящегося под постоянной угрозой сил, действующих в том или другом направлении соответственно колебаниям моды, стиля и общих социальных условий»; и, в общем, современная архитектура ответила на этот вопрос, отдав предпочтение вездесущему постаменту, который и показал себя во всей своей красе, предупреждая и пресекая любые случайности. Если дело обстоит так, то известны или легкопредставимы и обратные случаи, когда превалируют экспонаты, и превалируют до такой степени, что постамент убирается под землю или сама мысль о нем выбрасывается из головы (Дисней-уорлд, американские романтические пригороды и пр.). Но если отвлечься от этих случаев, каждый из которых исключает возможность конкуренции, то, учитывая, что постамент обычно симулирует необходимость, а экспонируемый объект – свободу, что один может симулировать утопию, а другой – традицию, тот, кто рассматривает архитектуру как диалектику, просто обязан представлять себе двустороннюю связь между постаментом и объектом, «структурой» и «событием», между телом музея и его содержимым, связь, в которой оба компонента сохраняют индивидуальность, обогащенную взаимодействием, когда они постоянно меняются ролями, когда иллюзия постоянно меняет свое положение относительно оси реальности.